Над дальней Сосновкой взлетело еще несколько ракет, стрельба достигла своего пика и стала стихать.
— Угомонились, — заметил комвзвода–1. — Главное теперь, чтобы до света носа из деревни не показали. Так что вы хотели спросить, Валентин Иосифович?
Он шагал спокойно и ровно, не сбивая дыхания.
— Я, собственно, вот о чем, — начал Гольдберг. — Ладно, давайте напрямую, где вы научились так воевать? Вы ведь не из казаков?
Он споткнулся и упал бы, если бы Берестов не поддержал его за локоть.
— Спасибо, — поблагодарил комиссар. — Не в обиду будет сказано, но я помню, как воевали белые. Вы хорошо ходили в атаку, умели применять артиллерию, неплохо дрались в рукопашной. Но разведка, резня часовых… — Он замолчал, надеясь перевести дух.
Некоторое время оба шагали молча, раздумывая о своем.
— Ну, с лесом все просто, — ответил наконец Берестов. — На лето мы выезжали в деревню. На среднерусской возвышенности. Лесничим там был амурский казак — ходил еще с Арсеньевым. Мы часто бегали к нему, он много рассказывал.
Он посмотрел вдоль строя — взвод шагал ровно.
— Ну а все остальное… Из Бизерты я попал во Францию. Там вступил в Легион.
— Легион? — переспросил комиссар.
— Иностранный Легион, — пояснил Берестов, — особые части, набираемые из иммигрантов. Французы использовали его там, где риск был слишком велик. Мы воевали в Марокко. Там я научился многому. Откровенность за откровенность, Валентин Иосифович?
— Да, конечно.
Комиссар опять споткнулся:
— Извините, я плохо вижу в темноте…
— Я бы сказал — почти совсем не видите, — тихо сказал Берестов. — Дайте руку, быстро. Как давно это у вас?
— Вчера… — Гольдберг наконец нашел ладонь старшего сержанта. — Вчера было лучше. Думаю, из-за раны. Различаю только очертания предметов…
— Я бы сказал, из-за голода и усталости, я видел такое. Держитесь рядом со мной. Ладно, я хотел спросить о другом. Вы уж извините, но ваша речь, манера держаться… Все это выдает образованного человека…
— Ах вот вы о чем. — Гольдберг замолчал, затем продолжил: — Я закончил классическую гимназию. Мой отец… Видите ли, он вышел из кагала. Он был очень хорошим слесарем, работал на маленькой фабрике в Киеве.
Он снова прервался, некоторое время они шагали молча. Берестов подумал, что, в отличие от него, комиссар не понижает голос, ему словно было все равно, что этот рассказ могут услышать бойцы.
— Она принадлежала какому-то немцу, производили всякие сельскохозяйственные машины: веялки, сеялки и тому подобное. Постепенно стал мастером, в семье появился достаток, хозяин фабрики помог устроить меня в гимназию, несмотря на мое… происхождение.
— Если не хотите, можете не продолжать, — сказал старший сержант. — На свой вопрос я ответ получил.
— Да, наверное.
— Последний вопрос: как ваша семья отнеслась к вашему увлечению большевистскими идеями?
— Отец был в ярости, и я прервал отношения с семьей, — спокойно сказал политрук
— Вот как… Осторожно, тут кочки. А сейчас?
Он почувствовал, как на мгновение напрягся локоть, за который он придерживал комиссара.
— В 1918–м, когда в Киев вошли петлюровские войска, мою семью вырезали сердюки, — ровным голосом ответил Гольдберг. — Я в это время был в Москве.
— А… — Берестов помолчал. — Приношу свои соболезнования. А мои умерли от испанки в 1919–м. Я узнал об этом только в двадцать восьмом.
Несмотря на слепоту, политрук шел уверенно, он поразительно быстро освоился с этой слабостью и теперь шагал, высоко поднимая ноги. Похоже, Гольдберг ориентировался по звукам, смутным очертаниям людей и предметов, и старший сержант подумал, что, наверное, у комиссара далеко не первый случай куриной слепоты.
Берестов чувствовал себя странно: казалось бы, этот еврей олицетворял ту силу, что разрушила его мир, его Россию. Он был врагом, и, сойдись они в бою двадцать лет назад, — один лег бы мертвым.
Но теперь бывший белогвардеец не ощущал ненависти, скорее, был даже рад этой встрече. Возможно, дело было в том, что впервые за долгие годы он говорил с кем-то по душам. Сашенька Волков, бесспорно, хороший молодой человек и прекрасный командир — храбрый, умелый и уверенный, но он молод. Про себя Берестов называл своего комроты офицером — мальчик действительно был похож на тех, старых, кадровых, которых Андрей Васильевич еще застал на Германской. Но все же лейтенант, выросший при Советской власти, в совершенно другой стране, вряд ли смог бы понять поручика Русской армии.
Берестов вернулся в Россию, потому что другого места в мире для него не было. Гимназист, вырванный из семьи вихрем Великой Войны, офицер в семнадцать лет, в сущности, все, что он умел, — это воевать. Потому и завербовался в Иностранный Легион, потому и дрался в бесконечных стычках в дальних песках. Монотонная жизнь в фортах, походы, перестрелки, резня — все это отгоняло мысли о Родине, о потерянной юности, о семье, обо всем, чего он лишился. Но нельзя прожить жизнь в забытьи.
Получая письма от друзей из Франции, Югославии, Чехословакии, Берестов не мог отделаться от чувства, что эти люди, когда-то близкие ему, живут в каком-то странном сне. Они цеплялись за прошлое, словно искали в нем защиты от настоящего. А мир мчался вперед, послевоенная эйфория сменялась беспокойным ожиданием грозы. Отложенная, прошедшая стороной буря ворчала где-то, пока далекая, но ее дыхание уже ощущалось в воздухе. А еще была Советская Россия — новая, непонятная, неизвестная. Большевики, кажется, построили самолет. Их смешная маленькая эскадра выползла из Балтики. Там что-то происходило, и Андрей Васильевич вдруг понял, что, если он хочет изменить свою жизнь, есть только один путь. Берестова приняла бы любая эмигрантская диаспора, но это будет все тот же сон, забытье до самой смерти, по крайней мере, для него. Легионер Базиль дезертировал, бежал в Грецию и пришел в советское консульство. К великому удивлению бывшего белогвардейца, его приняли с распростертыми объятиями. Консульские работники моментально организовали встречу с журналистами и немедленно поведали всему миру историю раскаявшегося белого офицера, который возвращается на Родину. Растерянный Андрей Васильевич ответил на несколько вопросов и был отправлен на корабле в Одессу. Он был готов ко всему. Даже если ГПУ арестует его прямо на трапе, он не удивится и ни о чем не пожалеет. Но действительность оказалась горше и проще: страна, в которую приплыл Берестов, даже близко не походила на его Россию. Это было дикое, ни на что не похожее чувство — словно прошло не семь, а семьсот лет. Он не понимал, что происходит вокруг, не знал, чем живут люди рядом с ним. По простоте душевной Андрей Васильевич полагал, что его обширный и разнообразный боевой опыт окажется полезен Красной Армии, но на него смотрели, как на идиота. Тогда же он узнал, что его семья погибла от болезни девять лет назад. Жить было незачем, другой на его месте, наверное, полез бы в петлю. Но Берестов был силен и упрям. Он уехал на восток, туда, где разворачивались первые из грандиозных строек огромной страны. До строек его, естественно, не допустили, но бывший легионер уже научился довольствоваться малым, а место бухгалтера на торфоперерабатывающей фабрике вполне позволяло сводить концы с концами. Андрей Васильевич так и не стал своим в этом чужом для него мире, но, по крайней мере, это была жизнь, а не забытье. Он с интересом наблюдал за тем, как строится воздушный флот, новая промышленность, следил за рекордами и перелетами. Если бы не вопрос с религией, Берестов, возможно, даже примирился бы с Советской властью. Но и вакханалия воинствующих безбожников постепенно сходила на нет, и Андрей Васильевич даже ходил в единственную уцелевшую в городе церквушку, половина которой была отдана под какой-то склад. Странным образом его обошли все три волны репрессий, и соседи, первоначально относившиеся к нему враждебно и даже стучавшие в ГПУ, постепенно привыкли к этому странному человеку «из бывших». Берестову так и не удалось наладить с кем-нибудь отношения, за исключением, пожалуй, мальчишек, которым он иногда помогал с уроками. Сильный, уверенный, готовый в любой момент жестоко и страшно дать сдачи, бывший белогвардеец даже пользовался определенным уважением среди раб